Но в этой любви к самой себе и заключался секрет ее обаяния и ее власти над мужчинами. Она так любовалась собою, так холила изящество своего облика и прелесть всей своей особи, выискивая и находя все, что могло еще больше подчеркнуть их, так подбирала неуловимые оттенки, делавшие ее чары еще неотразимее, а глаза — еще необыкновеннее, и так искусно прибегала ко всем уловкам, украшавшим ее в собственном мнении, что исподволь находила все то, что могло понравится окружающим.
Когда я смотрел на нее, мне в равной мере хотелось убить ее и поцеловать. Когда я смотрел на нее <...> я испытывал неодолимое желание заключить ее в объятия, прижать к себе и задушить. В ней самой, в ее взгляде было что-то коварное, неуловимое, возбуждавшее чувство ненависти. И, быть может, именно поэтому я так безумно любил ее.
...от Канн, где царит тщеславие, и до Монако, где царит рулетка, в эти края приезжают лишь для того, чтобы пускать пыль в глаза или разоряться, и под этим прекрасным небом, в этом саду цветущих роз и апельсиновых деревьев, люди выставляют напоказ свое пошлое чванство, глупые претензии, низкие вожделения, обнажая натуру человеческую во всем ее раболепии, невежестве, наглости и алчности.
Знайте же, что никогда, слышите ли, никогда женщина не сжигает, не рвёт и не уничтожает писем, где говорится о любви к ней. В них заключена вся наша жизнь, вся надежда, все ожидания, вся мечта. Записочки, заключающие в себе наше имя и ласкающие нас словами любви, — это наши священные реликвии; а мы все почитаем молельни, особенно же те, где сами занимаем место святых. Наши любовные письма — это наше право на красоту, грацию, обаяние, это наша интимная женская гордость, сокровище нашего сердца. Нет, нет, никогда женщина не уничтожает этих тайных и очаровательных архивов своей жизни.
Какая непостижимая тайна — неведомая мысль другого человека, скрытая и вольная мысль, которую мы не можем ни узнать, ни направить, ни подчинить, ни побороть!
Печальны были следующие дни, те мрачные дни, когда дом кажется пустым из-за отсутствия близкого существа, исчезнувшего навеки, дни, истерзанные страданиями при каждом взгляде на любой предмет, которым постоянно пользовался умерший. Ежеминутно в сердце возникает какое-нибудь мучительное воспоминание. Вот его кресло, его зонтик, оставшийся в передней, его стакан, не убранный прислугой! И во всех комнатах еще лежат в беспорядке его вещи: ножницы, перчатки, книга, к страницам которой прикасались его отяжелевшие пальцы, множество мелочей, приобретающих болезненное значение, потому что они напоминают тысячу мелких фактов.
Человек любит свою мать, почти не сознавая, не чувствуя, потому что это так же естественно, как сама жизнь, и лишь в момент последнего расставания замечает он, как глубоки корни этой любви. Никакая другая привязанность не сравнима с этой, потому что все другие — случайны, а эта врожденная, все другие навязаны нам позднее разными житейскими обстоятельствами, а эта живёт с первого нашего дня в самой нашей крови. И потом, потом теряешь ведь не только мать, а вместе с нею наполовину уходят само наше детство, ведь наша жизнь, маленькая детская жизнь, принадлежит ей столько же, сколько нам самим. Она одна знала её так, как мы сами.
С некоторых пор меня мучает жестокое сознание страшного одиночества, в котором я живу и от которого нет, слышишь ты, нет спасения! Что бы мы ни делали, как бы ни метались, каким бы ни был страстным порыв наших сердец, призыв губ и пыл объятий, — мы всегда одиноки.
Столько-то лет он жил, как все люди, ел, смеялся, на что-то надеялся, кого-то любил. А теперь всё для него кончено, кончено навсегда. Вот она, жизнь! Каких-нибудь несколько дней, а затем – пустота! Ты появляешься на свет, ты растёшь, ты счастлив, ты чего-то ждешь, затем умираешь. Кто бы ты ни был – мужчина ли, женщина ли, – прощай, ты уже не вернешься на землю!
Они живут рядом со всем, что есть в мире, но ничего не видят, ни во что не вникают: рядом с наукой, которой они не знают, рядом с природой, на которую не умеют смотреть, рядом со счастьем, ибо сами-то они не в силах страстно наслаждаться чем бы то ни было; они не замечают красоты мира или красоты искусства, о которой толкуют, и даже не верят в неё, потому что им неведомо упоение радостям бытия и духовной деятельностью. Они неспособны полюбить что-либо настолько, чтобы эта любовь заполнила всё их существование, неспособны заинтересоваться чем-либо в такой степени, чтобы их озарила радость понимания.
Не имея средств на туалеты, она одевалась просто, но чувствовала себя несчастной, как пария, ибо для женщин нет ни касты, ни породы, – красота, грация и обаяние заменяют им права рождения и фамильные привилегии. Свойственный им такт, гибкий ум и вкус – вот единственная иерархия, равняющая дочерей народа с самыми знатными дамами.
Люди легковерны; странно, но для того, чтобы заподозрить, разгадать и расстроить хитроумные замыслы других, мы не высказываем и десятой доли той изобретательности, какую высказываем, пытаясь, в свою очередь, кого-нибудь провести.