Я всегда кичилась своей женской недоступностью, видя в этом большое достоинство, но сейчас я поняла: никто и не претендует. Как в анекдоте о неуловимом Джо. Неуловим, потому что его никто не ловит. Моя добродетель никому не нужна, как заветренный кусок сыра... <...> Вот я в Париже со своей поющей точкой в груди. И что? Лежу одна, как сиротка Хася. Лежать одной — это для могилы. А при жизни надо лежать вдвоём, изнывая от нежности, и засыпать на твёрдом горячем мужском плече.
Он берет только то, что ему дает государство. А у государства можно только своровать. Само оно ничего не дает. И государству никогда не стыдно. Спрашивается, чего ждать? Надо идти рогом вперед и не стесняться.
...несправедливость стучала в груди, как пепел Клааса в сердце Тиля Уленшпигеля. Ирина поджимала губы, чтобы справиться с разъедающим чувством. Она понимала, почему в семнадцатом году большевики подбили народ на революцию. «Грабь награбленное». Если бы сейчас появился новый Ленин и кликнул клич, Ирина оказалась бы в первых рядах.
Матери Татьяны Лариной было тридцать семь лет, и у нее были две дочери невесты. А сейчас в тридцать семь лет – сами невесты. А пятьдесят пять лет – расцвет, когда форма совпадает с содержанием. Раньше отставало содержание, позже начнутся проблемы с формой. А в пятьдесят пять лет – все слито воедино.
Я обнаружил сегодня, что людей добрых гораздо больше, чем злых, и как было бы удобно, если бы все вдруг решили говорить друг другу правду, даже в мелочах. Потому что, если врать в мелочах, по инерции соврешь и в главном.
Я за своим успехом не слежу. Я даже не знаю: есть ли он? Это ничего не меняет. У меня существует зависимость, как у алкоголика. Возможно, творчество и есть своего рода алкоголизм. Алкоголик будет пить, независимо от того, нравится это кому-то или нет. Творчество – это болезнь, но болезнь счастливая, светлая, не дай бог выздороветь.
Она не понимала, как можно двоиться: любить одного, жить с другим. Душа в одном месте, тело в другом. Это и есть смерть, когда душа и тело в разных пространствах.