Я уважаю людей, я люблю их, каждого в отдельности и всех вместе, я научился видеть в них трогательные, сильные, ранимые, мудрые, уставшие, одинокие, счастливые, смешливые, грустные — разные души. Я научился это ценить.
Тот, кого ты любишь, это воздух. Сладкий, тягучий как вода от переизбытка кислорода, густой и звенящий, острый и холодный. Ты жадно хватаешь его открытым ртом и резко кружится голова, и сердце начинает стучать почти болезненно, но без него — ты задыхаешься. И легкие сжимаются, выдавливая сквозь кожу крик, и озноб, и судороги... пока ты снова не вдохнешь этот ядовитый газ. И тогда можно жить дальше, и дышать, дышать, ды...
Слепа человеческая вера в чудо, слепа, наивна и дремуча. Но пока толпы фанатично настроенных, от скуки сходящих с ума людей складывают консервы в пыльные чуланы, чудо всё же происходит. Оно в этом бледном небе, в хищно изогнувшихся чёрных ветвях обнажённых деревьев, оно в этих сонных птицах, оно в головокружительном танце снега за окном. Оно в этих смешных людях, оно в нас с тобой. Оно везде.
Когда меня спросят: «кто ты?», я промолчу, не найдя ответа. Можно вместить все аспекты бытия в короткое слово «я», прочертив на лице многозначительную улыбку, можно пуститься в долгие рассуждения, неуверенно нащупывая отточенными плавниками слов материю псевдофилософии, можно вскрыть собственную душу, перефразировав ее в условный ответ, который в любом случае окажется не по размеру вопросу, как любимый в детстве свитер с годами становится мал. Потому что в глазах задающего вопрос ты всегда будешь иным, чем тот, кем ты знаешь себя изнутри. Потому что каждый из нас видит в первую очередь себя, многократно отраженного в чужих лицах. Мы, как симфонию по нотам, разбиваем этот мир на собственные болевые точки. Когда меня спросят: «кто ты?», я загляну в глаза собеседнику, узнавая человека. Одержимому верой я отвечу, что я атеист, одержимому одиночеством я скажу, что я муж и отец, ищущему ответов я назовусь дураком. И тогда ответ станет равен вопросу, но ничего не расскажет обо мне. Когда меня спросят: «кто ты?», я уверенно отвечу:» Я — никто. Я фрагмент, осколок зеркала мира, мелькнувший в твоих руках на долю мгновения, прежде, чем исчезнуть навсегда.» А ты, задающий вопросы, ищущий ответов, кто ты?
Я бы мог остаться один, не ждать, не любить, не искать, не надеяться. Построить маленький дом на краю мира, зажечь камин, налить вина, открыть книгу. Я бы мог не думать о тебе, если бы... Черт возьми, если бы в твоем смехе не проступал этот атональный джаз, если бы не прицельный свет близкой до боли души, бьющий по глазам, если бы не тело твое, закаленное звездопадом и степной травой, если бы не нежность эта, мурашками по спине... Я мог бы. Но вместо этого мы будем танцевать. Включи музыку, ту самую, от которой душа начинает петь, судорожным ознобом разрисовывая горячую кожу, зажги мир, включи ее громче. Мы останемся вдвоем в этой музыке, мы завяжем глаза, мы потеряемся в наркотических звуках, скользящих движениях, мы превратимся в прикосновения. Мы займемся любовью в вакханических плясках света и тени, в бликах ночи и огня, мы научимся читать мысли, мы узнаем друг в друге себя... А утром я заварю чай, прикурю, посмотрю в окно на мутную, пожравшую углы и линии непогоду, и подумаю: я мог бы остаться один, если бы умел дышать без тебя.
Когда боль превращается в злой смех, когда хочется с яростным холодом в глазах смотреть как кричит, извиваясь, судьба в твоих руках... Зажигай абсент, врубай до предела музыку и сексуальность, вдыхай полной грудью темную сторону бытия, подставляй горло равнодушным рукам, в экстазе от надрывного плача души. Раздевайся хищно, превращай любовь в ненависть, пройди по грани и вернись прежним. Кусай губы в кровь, сойди с ума и станцуй на краю крыши лучшее свое танго, займись сексом со смертью и сыграй на скрипке жизнь. Неужели мне настолько больно? Что я так отчетливо чувствую во рту горький вкус поднимающейся тьмы? Дыши небом, Аль... Пусти в себя тишину, успокойся...
Голуби — совершенно бессмысленные создания. Они всегда рядом, самый привычный для города вид птиц: курлыкают, ищут еды, смотрят вокруг глупыми круглыми глазками, лениво выпархивая из-под ног. Регулярно я их подкармливаю хлебом, но чаще — не замечаю. Как кто-то сказал: те же крысы, только с крыльями. Я, правда, и крысу, когда-то жившую в подъезде, подкармливал. Конечно, источник заразы, но люди тоже не ангелы, а все мы, как говорится, под Богом, все живые. Примерно так я думал, пока однажды весной не увидел птенцов голубя. И вдруг не осознал, что при всей привычности самих птиц, птенцов я вижу первый раз. До этого я видел только взрослых матерых голубей. А тут — птенец. Впервые. И как все, происходящее впервые, это выделилось из общего будничного фона и запомнилось, слегка изменив взгляд. Всего лишь птенец, покрытый растрепанным пухом, с желтым клювом, жадно открытым нараспашку, пронзительно писклявый. И снова мелькнула мысль: я ведь живу в городе, в котором голубей хоть ешь. Но вот передо мной птенец, и пищит он громко и противно, а я ведь никогда раньше не только не видел, но и не слышал их. Ни разу. Эта история случилась давно, детали уже подзабылись, я сменил не один город. Но до сих пор, фотографируя улицы, я заползаю во все щели, забираюсь на все крыши, спускаюсь в подвалы. И самым краешком сознания я высматриваю птенцов голубей. Ищу и не нахожу, превращая их в воображении в полумифических существ, живущих только в моей фантазии. После этого случая я все внимательнее смотрю вокруг и все чаще задаюсь вопросом: а что еще я не замечаю, упускаю, теряю в суете, до повязки на глазах привыкнув к своей жизни.
А как определить какие шаги из всех возможных всё же стоит сделать, слепо идя вперёд, теряя любое зрение на расстоянии пары мгновений вперёд? Мы выбираем сам. В итоге каждая отдельная жизнь это сумма взлетов и падений, но даже если ты проиграл... Даже если ты проиграл, пройдёт время, и ты поймёшь, что слова «я попробовал и не смог» звучат куда достойнее, честнее, выше и сильнее банального оправдания «я мог бы, если бы попробовал».
Ты умеешь красиво писать письма. Ты изящно сплетаешь слова и перебираешь тонкими пальцами клавиши человеческих чувств. Но со временем палитра эмоций скудеет и все более сложные, замысловатые, диковинно очаровательные созвучия тщетно прячут под собой выступающую пустоту. И никакая оригинальность, никакая красота не спасет от неумолимо раздевающейся души, в которой исписанными страницами желтеют привычные, до дыр зачитанные осколки твоей жизни, прожитой вскользь, стекающей мутными разводами слов в грязную, матовую, бездонную лужу забвения. Но иногда, очень очень редко, игра в слова перерастает во что-то большее, в игру смыслов, игру над жизнью.
Во мне живут рыбы. Они смотрят из меня в окно мира своими пустыми глазами, поблескивая холодной чешуей в свете случайных звезд. Они молча умирают в нагревающейся смеси души и так же молча рождаются вновь. Пугливые мальки сомнений, хищная змеевидная любовь, наэлектризованная страстями, прожорливые акулы ярости и разноцветные ядовитые рыбки улыбок. Они размножаются, пожирают друг друга, прячутся от суеты под камнями памяти и перебирая прозрачными плавниками меня изнутри, молча плывут в неизбежность. Во мне живут рыбы. А я курю и смотрю, как в мое окно льется небо. Я смотрю в него пустыми глазами рыбы, я перебираю его прозрачными пальцами, я вдыхаю воду, я плыву в...
Люди исказили образ, основным стало само страдание, оно стало самоцелью, конечным пунктом, и завершённым образом для многих и многих. И наш мир стал серым. Мы сами сделали его таким. И серый мир наших ошибок, нашей склонности к самобичеванию и самолюбованию при этом, пророс корнями в землю, в небо, в быт, в искусство, в чувства людей, в их отношения друг к другу, в их жизнь. Пророс глубоко, угнездился в сердце, уснул тяжёлым камнем в глазах. Но даже в самом сером мире должно быть немного места ярким краскам.
Ведь чтобы оставаться детским автором, нужно не только уметь быть ребёнком и видеть мир светлым, пронизанным чудесами волшебным царством, нужно уметь хранить в своём сердце неисчерпаемые запасы доброты, россыпь золотых смешинок, самую настоящую радость и очень мудрую любовь. И не терять их никогда, сталкиваясь с бедами, учась терять, встречая боль и горе открытой настежь грудью, в которой всё равно остаётся тепло, в которой звучат свирелями детские голоса, в которой светит маленькое, но самое настоящее солнце.
Как просто порой любить корабли. В тяжелые дни, когда небо валится из рук, когда судьба завязывается в тугие морские узлы, просоленные бедами, когда твой человек из опоры превращается в оппонента, когда нет больше сил открывать глаза и видеть все то же: стену дома за окном, не выброшенный мусор, недомытую посуду, надоевшую работу, неискренних друзей, неоплаченные счета на жизнь. Когда дела, быт, погода, мигрени, ссоры превращаются в единую бессмысленно серую вязь... Как просто в такие дни любить корабли. И, закрывая глаза, видеть белоснежные паруса, тугие под порывами густого до головокружения ветра, и почти чувствовать под ногами тонкую ненадежную палубу, единственную преграду между тобой и неумолимо прекрасным океаном.
Сейчас её уже нет рядом со мной. Не буду врать, чтобы добавить этим словам флер трагичности, она не умерла, мы просто расстались, даже почти друзьями. И я начал смотреть на всё, что было с нами, со стороны. Людям в целом свойственно взвешивать и обдумывать события уже постфактум, все мы сильны задним умом, но катастрофически наивны в настоящем времени, пока мы ещё участники, а не отстранённые зрители. И сейчас я понимаю то, чего не понимал тогда. Она была актрисой? Она так часто менялась? Нет, нет, нет, менялась не она, менялся я. И тогда, в Берлине, это именно мне поперёк горла встало серое небо, а она просто смотрела наверх и ловила губами подаренную ей судьбой мечту, и тогда, во время ссоры, именно я увидел весь абсурдный гротеск скандала, что заставило меня изменить своё отношение... к ней. И именно то, что происходило во мне — определяло какой она будет сегодня, какой я, в слепоте своей, в своём эгоизме, увижу её.
Старик, который любил птиц. Скамейка, подсохший хлеб и пёстрые голуби, воркующие о весне и доверчиво подходящие так близко, что можно рассмотреть в круглых глазах отражение парка и кусочек неба. Это всё, чем он владел, но большего он и не желал. Но как трогательно, как глубоко он любил эту резную скамейку, этих смешных неуклюжих птиц. Так может любить человек на излете жизни, человек, смирившийся с одиночеством, человек, у которого не осталось ничего, чем можно дорожить, что страшно однажды потерять. Когда-то давно он любил море, и сейчас шорох крыльев напоминал ему мягкий шёпот прибоя. Раскидав хлеб, он закрывал глаза и ему казалось, что он слышит крики чаек, и воздух пахнет солью, а он так молод, так счастлив, и вся жизнь ещё впереди, и лучшее обязательно случится. И тогда он обнимал слабыми, дрожащими руками свой крохотный мирок, далёкий от суеты города, рождённый на углу парка из тихой нежности и блеклых воспоминаний, и не хотел умирать. Когда ему стало плохо, когда приехала скорая и какие-то люди с ласковыми улыбками на равнодушных лицах увозили его, он плакал. Нет, не от боли, она привычна, она по сути своей пустяк. Но он плакал и пытался дотянуться до кармана, где еще лежали остатки хлеба, остатки его собственной жизни.