Священное нуждается в языке, и оно использует все, что попадется, отвлеченное или конкретное, чтобы обрести голос. Обрывки снов. Бабочек. Призраков. Змеиные поляны. Невысказанные мысли. Древние религии. Новые религии. Языческих богов. Христианских святых. Не важно что: все — язык оракула.
Ты не увидишь лиры лучшей, чем эта. Сейчас никто не может сделать такой инструмент. Невозможно. Нельзя сделать такое на станке. В ней душа мастера. Разве не человек создал ее? В ней вся его радость и все недостатки его личности. Если сделать ее с помощью машины, в ней не будет человеческих слабостей. А если в ней не будет человеческих слабостей, она не сможет играть музыку, будет лишь одной машиной для извлечения звуков. В ней не будет страдания.
Она дразнила мужчин, говоря, что наслаждение, которое они дарят ей, длится краткий миг и быстро забывается; наслаждение же, которое доставляют ей книги, длится и после того, как они уходят.
Их отношения становились все глубже, но было ли это следствием всего лишь того, что у них появилось столько времени? Возможно ли, что простое наличие времени на то, чтобы оглядеться вокруг, так повлияло на сближение душ, или дело в чем-то большем? Может и во времени и в месте.
Орфей был повсюду, перемещаясь — под поверхностью — туда, где предстояло открыться священному. Но невозможно, чтобы священное постоянно оставалось зримым, и оно вновь покрывалось камнем. Эвридика потеряна. Но остается поэтическая душа Орфея, чьим голосом оракул продолжает вещать.
Он испытывал необъяснимую любовь к этим двум английским детям. Его привязывало к ним не нормальное чувство симпатии и дружбы, и не страстное и плотское влечение, даже не чувство нежной родительской и семейной заботы. Его любовь к ним была подлинная христианская любовь-милосердие, когда он мог видеть все лучшее и все худшее в них, высшее и низшее. Он любил их так, как любил самое жизнь.
Майк был закоренелым атеистом, но купил свечу, зажег и поставил ее за жену. Он не верил в Бога, но верил в свою любовь к ней и всегда считал, что за любовь стоит зажечь свечу в любом храме.
Они заметили, что отсутствие электричества в корне все меняет. Они быстро усвоили забытое: первобытный трепет перед властью ночи и дня. Свечи и масляные лампы давали слабый свет с большой неохотой, и теперь стало возможным в некоторых случаях воспринимать свет электрический как своего рода беспощадное насилие над некой первозданной силой, которая заключалась в темноте.
Есть священное и мирское. И священное пребывает под самой поверхностью жизни, невидимое, но вечное. Оно гремит, оно пульсирует под кожей вещей, но жизнь мирская утратила его. Необходимость выживания, поиск хлеба насущного — все это нарастило верхний слой, затвердело между человеком и священным.
Не существует большей внутренней близости, нежели та, которую дает близость физическая. Что бы кто ни говорил о духовном, платоническом или интеллектуальном союзе, ничто не связывает так тесно и бесповоротно, как простой, грубый половой акт. Суть в проникновении и приятии, во взаимной отдаче себя.
Хотя они говорили, что бежали от повседневной, затягивающей рутины, что она была их врагом, они понимали — причина в конце концов, была не в ней, а в жажде покоя. Покой и время — вот что было ценно. Время, чтобы замечать все.
Манусос твердо решил, что никому нельзя верить: ни тому, что говорят о жизни, ни размерам, ни указателям, ни границам и трамвайным линиям — все условно. И хотя при таком взгляде мир представлялся кромешным хаосом, все же он мог найти в нем тихую середину.