Много больше, чем волшебная лавка для рядового мечтателя из семейства литературных героев, никак не меньше, чем винный погреб для алкоголика — вот чем была для меня библиотека.
В мире нет существа толерантнее, полагаю. Как увижу нечто, выходящее за рамки моих сиюминутных представлений о допустимом, тут же хватаю это недопустимое дрожащими от нежности лапками и начинаю насильственно его возлюблять. Ксенофильствую до сладостной дрожи в лобных долях.
Меня словно бы накрыло непроницаемым, прозрачным колпаком. Окружающий мир виделся оттуда практически без искажений, но воздух под колпаком был отравлен. Мне, бессмысленному, веселому детенышу, стало вдруг очевидно, что мой путь домой и дальнейшие планы на день не просто полная фигня, но беспомощное, судорожное подергивание одушевленного куска мяса, на манер агонии насекомого. Нечто дурацкое, необязательное и в то же время неизбежное, как включение электрического стула под жопой какого-нибудь американского осужденного.
И по сей день я иногда вдруг с ужасом и восторгом осознаю, что практически все мои знакомые — взрослые. Меня окружают взрослые люди. Они говорят со мною на равных. Некоторые, особо одаренные, умудряются даже принимать меня всерьез.
— Мир его съест, — кивает Д. задумчиво. И добавляет почти с энтузиазмом: — Мир нас всех ест. — Знаешь, — говорю, — при таком раскладе молиться можно только об одном: чтобы нас хорошо приготовили.
Девочки, впрочем, все хорошие — в отличие от тёток. Тётка, ясное дело, не возрастная категория. Тётки бывают и в двенадцать лет. В двенадцать может быть даже чаще, чем, скажем, в семнадцать, потому что к семнадцати многие влюбляются и снова впадают в младенческое состояние. Но это отдельно как-то нужно исследовать.