Он не отличался от всей своей эпохи, которая заново потянулась к религии — не по призванию к ней, а только, кажется, из протеста, по-женски обидчивого протеста против денег, знания и расчетливости, перед которыми ей, эпохе, никак не устоять.
На сей раз общество было весьма занятное: очень много людей моложе тридцати, максимум тридцати пяти лет, почти еще богема, но уже известные и замеченные газетами; и не только местные жители, но и гости со всего мира, привлеченные слухом, что в Какании одна женщина из высшего круга протаптывает духу тропинку в мир.
Он только качал головой, вспоминая разговоры, которые ему довелось слышать; он находил их довольно-таки сумасшедшими, но «надо уступать молодежи, — говорил он себе, — человек становится невозможен, если просто отвергает ее».
Это феномен, вероятно, вполне объяснимый, что во времена, дух которых похож на рынок, настоящей противоположностью им считаются поэты, ничего общего со своим временем не имеющие.
Почему вообще тобой восхищаются и тебя любят? Не есть ли это почти неразрешимая тайна, круглая и хрупкая, как яйцо? Истиннее ли любят тебя, если любят за усы, чем если тебя любят за автомобиль? Более ли личный характер носит любовь, которую ты вызываешь как загорелый сын юга, чем любовь, которую вызываешь тем, что ты сын крупнейшего предпринимателя?
К сложной, медленной интриге склоняется небольшой аналитический ум, ум же синтетический, интуитивный каким-то гениально-чудесным образом умудряется соединить средства, представляемые ему эпохой, так, чтобы быстро использовать их для своих целей.
Допустим, что в наше время в воздухе беспорядочно носится определенное количество идей, оно дает какое-то наиболее вероятное среднее значение, которое очень медленно и автоматически меняется, и это есть так называемый прогресс или историческая ситуация.
Для него любое действие, даже в области чувственного, было преисполнено ответственности. В эпоху, когда на свете так мало ответственности за то, что ты делаешь или думаешь, как в нашу, ответственность выдвигало не только его личное честолюбие, но и прямо-таки сверхличная потребность приводить выросшую в руках Арнгеймов власть в согласие с бытующими властями и иерархиями.
Порядочность, воздержанность, рыцарственность, музыка, обычай, стихи, форма, запрет — у всего этого нет более глубокой цели, чем придать жизни ограниченный и определенный облик.
Разве деньги — это не такой же надежный способ устройства человеческих отношений, как насилие, разве не позволяют они отказаться от его наивного применения? Это одухотворенное насилие, особая, гибкая, высокоразвитая и творческая форма насилия. Разве коммерция не зиждется на хитрости и принуждении, на сверхприбыли и эксплуатации, только они цивилизованы, перенесены целиком внутрь человека, даже, можно сказать, облечены в облик его свободы?
Капитализм как организация эгоизма соответственно иерархии сил, доставляющих деньги, — это, можно сказать, величайший и притом гуманнейший порядок, который мы смогли установить.