Во мне не было никого, кто хотел бы наслаждаться. Он на самом деле отлип еще где-то во второй джане. Стоило вглядеться в наслаждение с этой высоты, и становилось ясно, что в нем нет никакой истинной сладости, а лишь раскрашенное умом беспокойство и тщета. Наслаждение было тонкой формой боли. Боль могла быть со знаком плюс и со знаком минус. Но стоило убрать эти огромные, как амбарные замки, плюсы и минусы, навешенные умом на нейтральный по своей природе сигнал, как делалось ясно, что лучше без этого сигнала вообще.
Когда «не думаешь» обычным мирским образом, на самом деле в тебе по-прежнему работает много маленьких умов и умишек, чьи мысли просто не доходят до сознания, потому что все они думают разное. До сознания долетают только их коллективные кумулятивные высеры – например, когда они начинают хором петь о бельевых веревках. А тут все эти невидимые и неощутимые умы, только что синхронно купавшиеся в радости, смотрят по инерции на отпечаток, оставшийся от радости на сетчатке сознания. Все они собраны и сфокусированы на одном и том же. Можно сказать, сфокусированы на сфокусированности. Они ничего не думают. Ну, почти. И хоть прежнего удовольствия в этом состоянии нет, его не жалко.
Саядо Ан прикрыл глаза. Никакой лодки, конечно, нигде не было. Была только немолодая женщина на диване. Она сидела, все так же запрокинув улыбающееся лицо (ящерицы уже не бегали по ее коже), и делала мелкие движения правой рукой, лежащей на подлокотнике дивана — словно поглаживала невидимую киску.