Никто не умел так, как Самюэл, успокоить бьющуюся в истерике женщину или до слёз напуганного ребёнка. Потому что речь его была ласкова, а душа нежна. От него веяло чистотой — в чистоте он держал и своё тело, и мысли.
Но я воспылал любовью к блистающему чуду — человеческой душе. Она прекрасна, единственна во Вселенной. Она вечноранима, но неистребима, ибо «ты можешь господствовать».
Том, третий сын, пошел весь в отца. Родился он с громовым криком и жил, сверкая, как молния. В жизнь он ринулся очертя голову. Он не знал меры в радости и восторге. Мир и людей он не открывал, а создавал сам. Когда он читал книги, то знал, что читает их первым. Он жил в мире, сияющем свежестью и новизной, нетронутом, как Эдем на шестой день сотворения мира. Он стремительно нёсся по раздолью жизни, словно ошалевший от простора жеребёнок, а когда позднее жизнь воздвигла перед ним изгородь, он промчался сквозь неё, разметав рейки и проволоку, а ещё позже, когда вокруг бесповоротно сомкнулись стены, он прошиб их собой и вырвался на свободу. Ему была доступна великая радость, но столь же великой бывала и его скорбь; так, например, когда у него умерла собака, мир рухнул.
Когда Кино объявил, что ждет его в будущем, он создал это будущее. План — нечто реальное. Вообразить — значит прожить и прочувствовать. Однажды задуманное становится фактом действительности — таким же, как все прочие. Его невозможно уничтожить, однако опасность грозит отовсюду. Будущее Кино тоже сделалось чем-то реальным, и едва он объявил о своих замыслах, как враждебные силы вознамерились ему помешать. Кино знал об этом и готовился к нападению. Боги не любят ни людских замыслов, ни людских успехов.
Боги мстят человеку, который достиг чего-то своими силами, а не по воле случая. Поэтому Кино боялся строить планы, но однажды зародившийся план уничтожить уже не мог. В предчувствии нападения Кино постепенно покрывался толстой шкурой, чтобы защититься от мира. Его глаза и ум начали прощупывать темноту в поисках опасности ещё прежде, чем она появилась.
То, что лежало на запад, вселяло в меня страх, зато я горячо любил всё, что простиралось на восток. Объяснить такую странную предвзятость могу, пожалуй, лишь тем, что утро спускалось в долину с пиков Габилан, а ночь наползала с уступов Санта-Лусии. Я видел, где день рождается и где умирает — может быть, отсюда и разное отношение к двум горным хребтам.