Мы вырастем. Осень сменяет лето, и на пути расцветают другие цветы. Мне так интересно, как же они назывались... Их острые ростки дрожали на ветру... И, подойдя ближе, я чувствовал насыщенный солнцем их свежий аромат. Со временем он рассеивался, и мы выросли. Но... Я уверен, что те цветы распустились где-то ещё. Да, мы никогда не сможем забыть, как исполнилось желание невиданного цветка.
Время имеет обыкновение зарубцовывать раны. Да, они будут ныть. Серыми осенними вечерами. При перемене погоды. После тяжкого похмелья. Но болеть по-настоящему уже будут неспособны. И в этом главная прелесть жизни: непрекращающееся движение.
Мы нисколько не дорожим нашим настоящим. Только и делаем, что предвкушаем будущее и торопим его словно оно опаздывает, или призываем прошлое и стараемся его вернуть, словно оно слишком рано ушло: исполненные неблагоразумия, блуждаем во времени, нам не принадлежащем, пренебрегая тем единственным, которое нам дано, исполненные тщеты, целиком погружаемся в исчезнувшее, бездумно ускользая от того единственного, которое при нас. А дело в том, что настоящее почти всегда причиняет нам боль. Когда оно горестно, мы стараемся его не видеть, а когда отрадно — горюем, видя, как быстро оно ускользает. Мы пытаемся продлить его, переправляя в будущее, тщимся распоряжаться тем, что не в нашей власти, мечтаем о времени, до которого, быть может, не дотянем. Покопайтесь в своих мыслях, и вы найдете в них или прошлое, или будущее. О настоящем мы почти не думаем, а если и думаем, то лишь в надежде, что оно подскажет нам, как лучше устроить будущее. Настоящее никогда не бывает нашей целью, оно вместе с прошлым — средства, единственная цель — будущее. Вот и получается, что мы никогда не живем, только располагаем жить и, уповая на счастье, так никогда его и не обретаем.
Время все лечит, хотите вы этого или нет. Время все забирает, оставляя в конце лишь темноту. Иногда в этой темноте мы встречаем друг друга, иногда теряем их там опять..
Это папа? Возможно. Но даже если не папа, то все равно человек. Я вырвал эти страницы. Я сложил их в обратном порядке: последнюю — сначала, первую — в конце. Когда я их пролистал, получилось, что человек не падает, а взлетает. Если бы у меня еще были снимки, он мог бы влететь в окно, внутрь здания, и дым бы всосался в брешь, из которой бы вылетел самолет. Папа записал бы свои сообщения задом наперед, пока бы они не стерлись, а самолет бы долетел задом наперед до самого Бостона. Лифт привез бы его на первый этаж, и перед выходом он нажал бы на последний. Пятясь, он вошел бы в метро, и метро поехало бы задом назад, до нашей остановки. Пятясь, папа прошел бы через турникет, убрал бы в карман магнитную карту и попятился бы домой, читая на ходу «Нью-Йорк Таймc» справа налево. Он бы выплюнул кофе в кружку, загрязнил зубной щеткой зубы и нанес бритвой щетину на лицо. Он бы лег в постель, и будильник прозвенел бы задом наперед, и сон бы ему приснился от конца к началу. Потом бы он встал в конце вечера перед наихудшим днем И припятился в мою комнату, насвистывая I am the Walrus задом наперед. Он нырнул бы ко мне в кровать. Мы бы смотрели на фальшивые звезды, мерцавшие под нашими взглядами. Я бы сказал: «Ничего» задом наперед. Он бы сказал: «Что, старина?» задом наперед. Я бы сказал: «Пап?» задом наперед, и это прозвучало бы, как обычное «Пап».