Во мне не было ясных эмоций, только алчность и, кажется, безграничное отвращение. Я обладал всеми свойствами человеческого существа – плотью, кровью, кожей, волосами, — но разрушение моей личности зашло так далеко, что способность к обычному состраданию исчезла, — я намеренно медленно уничтожил ее. Я был просто подделкой, грубой копией человеческого существа, функционировал лишь слабый кусочек моего мозга. Происходило что-то ужасное, но я не мог понять, что именно и почему происходит.
… там, где была природа и земля, жизнь и вода, я вижу бесконечный пустынный ландшафт, напоминающий кратер, до такой степени лишенный смысла, света и души, что мозг не способен понять его ни на каком уровне сознания и, если подойти слишком близко, то мозг бунтует, не в состоянии воспринять это. Видение было настолько ясным, правдоподобным и живым, что показалось мне абстрактным. Насколько я мог понять, этим я жил, это двигало мною. Вот география моей действительности: у меня никогда не было и в мыслях, что люди – хорошие, что человек способен измениться, или что мир можно сделать лучше, если получать удовольствие от чувств, взглядов и жестов, от любви и доброты другого человека. Не было ничего положительного, термин “великодушие” ничего не значил, был своего рода избитым анекдотом. Секс – это математика. Индивидуальность больше не имеет значения. Что такое ум? Четкие доводы. Страсть бессмысленна. Мысль не панацея. Правосудие мертво. Страх, взаимные обвинения, симпатии, вина, тщетность, неудача, скорбь – чувства, которых на самом деле не испытываешь. Переживания бессмысленны, мир стал бесчувственным. Единственное постоянство – зло. Бог умер. Любви нельзя доверять. Поверхность, поверхность, поверхность, лишь в ней оказался смысл… такой, огромной и разорванной увидел я цивилизацию…
В очень джазовой “Who Dunnit?” поется про растерянность человека в большом непонятном мире, и что самое замечательное – песня заканчивается ничем, герой так и не находит выхода.
— Я тебе когда-нибудь говорил, что мне хочется надеть маску с такой желтой рожицей и улыбкой во весь рот, включить CD-версию песни Бобби Макферрина «Don't Worry, Be Happy», взять девушку и собаку — колли, чау-чау или шарпея, неважно — а потом включить аппарат для переливания крови и перелить кровь собаки в тело этой девки, ну и наоборот, разумеется… я тебе этого никогда не говорил?
Одна молоденькая девочка, первокурсница, с которой я познакомился в баре в Кембридже, когда сам был студентом первого курса в Гарварде, как-то сказала мне, в ту же осень: “Жизнь полна бесконечных возможностей”. Когда она выдала этот бесценный перл, почечный камень мудрости, мне с трудом удалось не подавиться солеными орешками; я спокойно запил их “Хейнекеном”, улыбнулся и уставился в угол, где ребята играли в дартс. Наверное, нет нужды говорить, что она не дожила до второго курса. Той же зимой ее расчлененное тело нашли в реке Чарльз, отрезанная голова висела на дереве на берегу, привязанная к ветке за волосы, в трех милях от места, где обнаружили тело. В Гарварде моя ярость была не такой жгучей, какой стала теперь, и бесполезно надеяться, что мое раздражение пройдет. Никогда.
С бессмысленными криком ныряют со скал во вспенивающуюся воду тюлени. Хранители зоопарка кормят их дохлой рыбой. Возле бассейна собралась толпа, в основном взрослые, лишь некоторые с детьми. На бассейне табличка с предупреждением: МОНЕТЫ МОГУТ УБИТЬ ЖИВОТНЫХ – ПРОГЛОЧЕННАЯ МОНЕТА МОЖЕТ СТАТЬ ПРИЧИНОЙ ЯЗВЫ, ИНФЕКЦИИ И ГИБЕЛИ. И что же я делаю? Когда никто из служителей не видит, швыряю в бассейн полную пригоршню мелочи. Мне ненавистны не тюлени – меня раздражают радостные зрители.
По ночам я ставил Эвелин на голову светильник от Jerry Kott из искусственного бетона и алюминиевой проволоки, но после гальциона она спала мертвым сном и не стряхивала его, и я смеялся, глядя, как светильник вздымается, когда она глубоко вдыхает, но вскоре это стало меня печалить, и я перестал ставить его ей на голову.
«В одном номере – в одном номере – давай посмотрим… задушенная топ-модель, младенец, сброшенный с крыши высотного здания, дети, убитые в метро, коммунистическая сходка, замочили крупного мафиози, нацисты, – он возбужденно листает страницы, – больные СПИДом игроки в бейсбол, опять какое-то говно насчет мафии, пробка, бездомные, разные маньяки, педики на улицах мрут как мухи, суррогатные матери, отмена какой-то мыльной оперы, дети проникли в зоопарк, замучили несколько животных, сожгли их заживо…, опять нацисты… Самое смешное, что все это происходит здесь, в этом городе, а не где-нибудь там, именно здесь, вот какая фигня, ну-ка подожди. Опять нацисты, пробка, пробка, торговля детьми, дети на черном рынке, дети, больные СПИДом, дети-наркоманы, здание обрушилось на грудного ребенка, дети-маньяки, автомобильная пробка, обвалился мост…” Прайс умолкает, переводит дыхание и спокойно говорит, глядя на попрошайку на углу Второй и Пятой: “Двадцать четвертый за сегодня. Я считал”. Потом, не поднимая глаз, спрашивает: “Почему ты не носишь с серыми брюками темно-синий шерстяной пиджак?»
Снаружи, на тротуаре, черные разжиревшие голуби дерутся за остатки хот-догов перед киоском Gray's Papaya, трансвеститы лениво наблюдают за ними, полицейская машина бесшумно едет не в том направлении по улице с односторонним движением, небо низкое и серое.
Я иду по Бродвею в направлении от центра, останавливаюсь у банкомата и зачем-то снимаю еще сотню долларов, и сразу же чувствую себя лучше от того, что у меня в бумажнике лежит круглая сумма в пятьсот долларов.
В сегодняшнем Шоу Патти Винтерс рассказывали про нацистов, и при просмотре я вдруг испытал приятное возбуждение. Не то чтобы я был очарован их подвигами, но они не показались мне отталкивающими (как и большинству зрителей, вероятно). Один из нацистов имел редкое чувство юмора и даже жонглировал грейпфрутами, — мне это очень понравилось, так что я сел в кровати и захлопал в ладоши.
Иногда по ночам я бродил по пляжу, выкапывал крохотных крабов и ел песок – это случалось глубоко ночью, когда небо было таким чистым, что можно было видеть всю солнечную система, и песок, освещенный ей, казался лунным. Я даже притащил в дом с пляжа медузу и ранним утром, перед рассветом, когда Эвелин спала, приготовил ее в микроволновой печи, скормив остатки чау-чау. Потягивая бурбон, а потом шампанское из высоких стаканов с выгравированными на них кактусами, которые Эвелин расставляла на глиняных подносах, размешивая в них малиновый сироп мешалкой в форме перца-халапеньо из папье-маше, я лежал рядом, воображая, что убиваю кого-то лыжной палкой Allsop Racer или смотрел на старинный флюгер, висящий над камином, размышляя, можно ли им проткнуть человека, или, вне зависимости от того, была ли Эвелин в комнате или нет, жаловался, что надо было заказать столик в “Dick Loudon's Stratford Inn”.