Ревность охватила меня целиком. Я уже не мог существовать вне атмосферы подозрений. Я уже не ждал конкретных доказательств ее вероломства. Моя фантазия услужлива рисовала все, что нормальным людям требуется для самоубийства.
Всех людей можно разделить на 2 категории. На две группы. Первая группа — это те, которые спрашивают. Вторая группа — те, что отвечают. Одни задают вопросы. А другие молчат и лишь раздраженно хмурятся в ответ.
Тарасович давно интересовался: — Есть у тебя какие-нибудь политические идеалы? — Не думаю. — А какое-нибудь самое захудалое мировоззрение? — Мировоззрения нет. — Что же у тебя есть? — Миросозерцание. — Разве это не одно и то же? — Нет. Разница примерно такая же, как между штатным сотрудником и внештатным. — По-моему, ты чересчур умничаешь. — Стараюсь. — И все-таки, как насчет идеалов? Ты же служишь на политической радиостанции. Идеалы бы тебе не помешали. — Это необходимо? — Для штатных работников — необходимо. Для внештатных — желательно. — Ну, хорошо, — говорю, — тогда слушай. Я думаю, через пятьдесят лет мир будет единым. Хорошим или плохим — это уже другой вопрос. Но мир будет единым. С общим хозяйством. Без всяких политических границ. Все империи рухнут, образовав единую экономическую систему... — Знаешь что, — сказал редактор, — лучше уж держи такие идеалы при себе. Какие-то они чересчур прогрессивные.
Она внушала мне правила хорошего тона. Главное правило — не возбуждаться. Не проявлять излишней горячности. Рассеянная улыбка — вот что к лицу настоящему джентельмену.
Помню ожидание любви. Буквально каждую секунду я чего-то жду. Как в аэропорту, где ты поджидаешь незнакомого человека. Держишься на виду, чтобы он мог подойти и сказать: «Это я».
— Вот, например, Хемингуэй... — Средний писатель, — вставил Гольц. — Какое свинство, — вдруг рассердился поэт. — Хемингуэй умер. Всем нравились его романы, а затем мы их якобы переросли. Однако романы Хемингуэя не меняются. Меняешься ты сам. Это гнусно — взваливать на Хемингуэя ответственность за собственные перемены. — Может, и Ремарк хороший писатель? — Конечно. — И какой-нибудь Жюль Берн? — Еще бы. — И этот? Как его? Майн-Рид? — Разумеется. — А кто же тогда плохой? — Да ты.