— Наверное, все так не любят осень лишь потому, что она напоминает всем их же самих. Догорающих в этом мире, таком быстром и зыбком. Или потому, что среди всего такого яркого они чувствуют пустоту внутри. — А зима? — А Новый год уже, — совсем забыла. Его надо будет сначала отыскать в твоих ботинках, карманах тёмно-серого пальто и в маминых таблетках. Он точно где-то там затерялся, лежит, грустит, плачет, будто и у него кто-то умер. А это он сам умирает. Наступает. — Это мой любимый праздник, — признаюсь я, открывая окно, высовывая голову в снежинки-снежные-моря и зажмуриваясь, как тогда, когда ты со мной разговаривал. — И мой, — подхватывает мой друг, шмыгает носом, сжимаясь. Часто-часто моргает, сбавляя скорость. Ветер заплетает мои волосы и вены на запястьях в тугие узлы, а я молчу. Провожаю глазами облака снежные, ледяные, больше не сахарные. Смотрю на мир из-под опущенных ресниц, взметаюсь свитерами и страхами.
Наши голоса будто пропадают, и мы все читаем по губам тишину. Она не такая, какой её себе представляют, не незаметная, не тихая, хрупкая и одинокая. Она такая громкая, падающая вниз, словно молния, ударяющая сразу всех. Сильнее всего тех, кто хранит морскую соль на своих щеках.
Размениваю свои глаза на уличные фонари, дрожащие, словно размытые маяки. Вижу лишь снег, лишь людей, лишь засыпающие лица. Будто кто-то закрывает нам всем глаза ладонями, и мы так разгуливаем, шлёпаем по лужам, по сугробам, по могилам, не замечая разницы.
— Осень догорает на стёклах, видишь? — Шепчу я, непонятно кому. Так тихо-тихо, будто сама умираю, лишаясь всего в одно мгновение. А это страшно? Страшно умирать? — Фонариками и цепочками огней. Вижу. — Это хорошо, — я отлепляюсь от окна и распускаю волосы, улавливая аромат пионов и ванили. — Смотреть вокруг.
Мир гудит в тишине, словно шепчет, как мама, ласково, не жалея слов. Не-любит тихо, хотя я знаю, что наоборот, тихо надо любить, таить в себе, никому не рассказывая, возрождаясь у себя внутри, и плакать разве что от счастья или от мороза.
Снег заметает облака, небо становится белоснежным-белоснежным, висит над нами, как купол, защищает. Люди перемигиваются светом в окнах, создают неприступную крепость, моргают. Раз, два, а всё уже совсем другое.
— Разве, лучшие друзья так убегают? — спрашиваю я, а мальчик с шоколадными глазами отворачивается. Он что, правда не понимает, что убегая, тебя вновь убивает? Признаёт двадцать восьмое и скрывается. — Дилан, — жалобно тяну, словно вот-вот расплачусь, хотя уже. — Не бойся, Грэйс. Горе не исчезнет. Его ещё так много будет, что и наглотаешься и надышишься, насмотришься, наслышишься. Горе не исчезнет.
Я натягиваю на лохматую голову капюшон, пускаясь в плавание. В мой немой марафон, перебираю ногами до твоего крылатого дома, задыхаюсь. Всё, что остаётся после меня — огромная пустота, тяжёлая, тянущая вниз, к земле. Или даже ниже. А всё, что до меня — прозрачное, будто ненастоящее, хотя это не так. Маме это во мне и не нравится — не-вера, но на самом я верю, только в своё, зарытое под землю, забытое.
— Не бойся, Грэйс. Я уже не болею толком, просто меня там зачем-то держат. Думают, я сошла с ума, раз мой сын умер, а я в порядке, веришь? Я живая, — миссис Сандерс прижимает меня к себе, опускаясь на ледяной пол. Это она про больницы и врачей, ослепших от усталости под самый Новый Год, точно Фигурист.