Если бы наши ближние могли узнать наши мысли о них, то такие слова, как «дружба», «любовь», «самоотверженность» пришлось бы раз и навсегда вычеркнуть из словарей.
Легкомыслие дается нелегко. Это привилегия и особое искусство; это поиски поверхностного теми, кто, поняв, что нельзя быть уверенным ни в чем, возненавидел всякую уверенность.
Наваждение, доведенное до пресыщения, растворяется в своей собственной избыточности. Постоянно настаивая на безграничности смерти, мысль в конце концов изнашивает эту идею, внушает нам к ней отвращение, порождает всесокрушающий избыток отрицания, который, перед тем как уменьшить и свести на нет привлекательность смерти, раскрывает нам бессодержательность жизни.
Стоит человеку утратить свою способность быть безразличным, как он тут же становится потенциальным убийцей; стоит ему преобразовать свою идею в бога — последствия оказываются непредсказуемыми.
Оглядитесь вокруг: повсюду проповедующие ларвы; каждое учреждение выполняет какую-нибудь миссию; в мэриях – свои абсолюты по образцу храмовых; государственные ведомства с их уставами — метафизика для обезьян. Все изощряются в поисках способов исправления всеобщей жизни. Этим занимаются даже нищие, даже безнадёжно больные. Тротуары мира усеяны реформаторами, и ими же до краёв набиты больницы. Желание стать первопричиной событий действует на каждого подобно умопомешательству, подобно сознательно принятому на себя проклятию. Общество — это настоящий ад, населенный спасителями! Вот потому-то Диоген со своим фонарем и искал человека безразличного.
Есть нечто святое в каждом живом существе, которое не знает, что живет; в любой форме жизни, не затронутой сознанием. Тот, кто никогда не завидовал растительной жизни, не в состоянии понять трагедию человеческого существования.
Сама по себе всякая идея нейтральна или должна быть таковой, но человек её одушевляет, переносит на неё свои страсти и своё безумие; замутненная, преображенная в верование, она внедряется во время, принимает облик события, и совершается переход от логики к эпилепсии. Так рождаются идеологии, доктрины и кровавые фарсы.
Тот, кто не предавался сладострастию тоски, кто мысленно не упивался грозными картинами собственного угасания, не ощущал во рту жестокого и сладковатого привкуса агонии, тот никогда не исцелится от наваждения смерти: сопротивляясь ему, он будет оставаться в его власти, тогда как тот, кто привык к дисциплине ужаса и, представляя себе свое гниение, сознательно обращается в прах, будет смотреть на смерть как на некое прошлое, но даже и он будет всего лишь воскресшим покойником, который не в состоянии больше жить. Его «способ» исцелит его и от жизни, и от смерти.