Я обязан продолжать работу, потому что хотя и не для каждого человека на земле, но для подавляющего большинства это верно: смерть никого не ждет, а если и ждет, то обычно не очень долго.
Иногда я брался представлять, как все выглядит над облаками, без вопросов зная, что солнце светловолосо, а бескрайняя атмосфера — гигантский синий глаз. Они были французы, они были евреи, они были вы.
Я хотел объяснить, что постоянно переоцениваю и недооцениваю род человеческий — и редко просто оцениваю. Я хотел спросить ее, как одно и то же может быть таким гнусным и таким великолепным, а слова об этом — такими убийственными и блистательными. Ничего этого, однако, я не выпустил из уст.
Дерзкая и яркая трилогия счастья продолжится до конца лета и захватит начало осени. А после резко оборвется, потому что яркость проложит путь страданию. Наступали тяжелые времена. Надвигались парадом.
Для большинства людей Ганс Хуберман был едва заметен. Неособенный человек. Разумеется, маляр он был отличный. Музыкальные способности — выше среднего. И все же как-то — уверен, вам встречались такие люди — он умел всегда сливаться с фоном, даже когда стоял первым в очереди. Всегда был вон там. Не видный. Не важный и не особенно ценный. Как вы можете представить, самым огорчительным в такой наружности было ее полное, скажем так, несоответствие. Несомненно, в Гансе Хубермане имелась ценность, и для Лизель Мемингер это не прошло незамеченным. (Человеческое дитя иногда гораздо проницательнее до одури занудных взрослых.) Лизель обнаружила это сразу. Как он держался. Это его спокойствие. Когда Ганс Хуберман в тот вечер зажег свет в маленькой черствой умывальне, Лизель обратила внимание на странные глаза своего приемного отца. Они были сделаны из доброты и серебра. Будто бы мягкого серебра, расплавленного. Увидев эти глаза, Лизель сразу поняла, что Ганс Хуберман многого стоит.
Поцарапанные, но все же блестящие черные бока аккордеона ходили туда-сюда, когда Папины руки сжимали пыльные меха, заставляя их всасывать воздух и выталкивать его обратно. В такие утра на кухне Папа давал аккордеону жизнь. По-моему, если как следует задуматься, эти слова имеют смысл. Как мы определяем, живое ли перед нами? Смотрим, дышит ли.
Минута за минутой, час за часом не проходила тревога — или, точнее, паранойя. От преступных деяний такое с человеком бывает — особенно с ребенком. Начинаешь представлять всевозможные виды заловленности.
Это небо изготовлено людьми, проткнутое и потекшее, и в нем — мягкие тучи угольного цвета, бьются, как черные сердца. И тут. Смерть. Пробирается во всем этом. Снаружи: невозмутимая, непоколебимая. Внутри: подавленная, растерянная и убитая.