Лаппо-Данилевский рассматривает типологическое обобщение прежде всего как эвристический прием исследовательской работы. Менгер, напротив, как я пытался показать, трактует тип онтологически, как идеальное выражение причинно-следственных связей, определяющих сущность и меру явлений. Каковы гарантии «истинности» точных законов? Забегая вперёд, можно сказать, что Менгер неоднократно формулирует тот набор условий, при котором, точные законы политической экономии могут претендовать на истинность. Как сами формулировки, так и их число и порядок изложения в разных работах основоположника австрийской школы и даже в разных разделах двух основных работ отличается друг от друга. Иногда даже складывается впечатление, что Менгер самим своим рассуждением как бы нащупывает сами эти «условия» и рамки истинности выдвигаемых точных законов хозяйственной деятельности. Другими словами, идеальный тип, который описывает Менгер и который он кладет в основу точной науки о народном хозяйстве, схватывает и схематизирует, как скажет Макс Вебер спустя почти 30 лет после выхода в свет «Оснований политической экономии» , устройство «целерационального действия».
Всякая совершенная наука дедуктивна, и в силу этого, как только нам удаётся выделить такие базовые элементы, то, дальше, любое самое сложное явление может быть описано как их комбинация. Но проблема как раз состоит в том, что подобные «простые элементы, которые установлены в математике и в отдельных разделах физики, не исследованы и не разъяснены ни в одной из наук о человеческом мышлении, чувствах и действиях, и в меньшей степени в социальных науках, настолько, чтобы можно было их использовать для умозаключений». «По моему субъективному ощущению — продолжает Шмоллер, — нужна наивность кабинетного ученого, чтобы увидеть в этом изменчивом мире конечные базовые элементы — в научном смысле этого слова — в проявлении человеческих потребностей и личного интереса. Если бы корыстный инстинкт или эгоизм были бы конечными элементами в строго научном смысле, то они должны бы в научной психологии быть четко отделены от других душевных сил. Но об этом нет и речи».
Представляет особый интерес переход В. С. Соловьева от положительной религиозной интуиции к философской диалектике единого и многого в ходе прояснения содержания идеи Абсолюта. В результате раскрытия внутренней диалектики Абсолюта русский философ, в конечном итоге, приходит к пониманию его в качестве Сверхсущего Всеединства. Данный переход описан в работе Александра Кожева «Религиозная метафизика Владимира Соловьева»
Вслед за Гегелем Кожев считал национальное государство подлинным носителем права, но с тем отличием, что в будущем (в грядущей Империи) такое государство обречено на исчезновение. Национальное государство (равно как его предшественники, начиная с самых архаичных древних царств) соединяет в себе политические и правовые функции. Политическое Кожев — под непосредственным влиянием К. Шмитта — определял как отношение «друга — врага». Пока с другим соотносятся как с врагом, существуют политические отношения, для которых нет «третьего», нет ни законодателя, ни судьи. В борьбе не на жизнь, а на смерть не может быть правового вмешательства. Правовые отношения возможны только между «друзьями», и национальное государство в этом смысле есть сообщество «друзей»; конфликты между ними могут решаться юридическими процедурами. Суверенные государства неизбежно враждебны друг к другу, и мирный договор между ними может быть в любой момент расторгнут.
«Совершенно очевидна ошибочность мнения — пишет Вебер, — согласно которому «свобода» воления, как бы ее не понимать, идентична «иррациональности» поведения или что последняя обусловлена первой. Специфические «не поддающиеся учету действия», равные «слепым природным силам» — привилегия сумасшедшего. Напротив, наивысшую степень эмпирической свободы мы связываем именно с теми действиями, которые осознаём как рациональные, то есть совершаемые без физического и психического «принуждения», не под властью страстей, «аффектов», «случайного» омрачения ясности суждения; с теми действиями, посредством которых мы преследуем ясно осознанную нами цель, применяя самые адекватные, в меру нашего знания, то есть в соотвествии с эмпирическими правилами, средства».
«Очерк феноменологии права» (1943) А. Кожева начинается с прояснения различия между специфически человеческим и животным желанием, т. е. между желанием желания и потребностью соответственно. Кожев не отрицает наличия животного желания в человеческом существе, однако именно желание желания трактует в качестве собственно антропогенного начала. Именно взаимное стремление к признанию со стороны другого, обеспечивающее способность идти на крайний риск, лежит в основании диалектики раба и господина, а также является условием последующего развития институтов гражданского общества, которые предполагают разграничение должного и фактически реального
Согласно «Очерку феноменологии права» (1943) А. Кожева, диалектика господина и раба, а точнее, тот риск, которым она сопровождается, и труд, к которому она ведет, является подлинным истоком человека в его историчности. Иными словами, диалектика господина и раба является лишь отображением диалектики природы и истории в человеческом существовании, а значит, и началом собственно человеческих права и морали.
В «Очерке феноменологии права» (1943) А. Кожев трактует «антропогенный акт», сопутствующий готовности идти на предельный риск в становлении человека человеком, в качестве необходимого условия образования морали и права и идеи долга как такового. Рискующее отрицание собственной наличной животности в борьбе предполагает различие между сущим и должным. Должное же предполагает и такая базовая форма специфически человеческой деятельности, как труд.
По мнению А. Кожева, регулятивная идея права – справедливость – возникает равноизначально борьбе раба и господина. В «Очерке феноменологии права» (1943) сцена первичной борьбы в тот момент, когда эта борьба становится по-настоящему антропогенной, характеризуется как лишенная «несправедливости» и вместе с тем как несущая возможность «справедливости». Кожев утверждает, что исходное равенство согласия пойти на риск во взаимодействии, не будучи пока еще справедливостью, выявляет, тем не менее, «элемент справедливости» в межчеловеческих отношениях.
Статья А. Кожева «Тирания и мудрость» представляет собой рецензию на книгу «О тирании» (1948) влиятельного американского политического мыслителя Л. Штрауса (1899–1973). Рецензия посвящена не только оценке исторической адекватности штраусовской реконструкции взглядов Ксенофонта на природу тирании, изложенных в трактате «Гиерон», но и классической философской проблеме взаимосвязи философа и политической власти как таковой.
В своей статье «Тирания и мудрость» (1950) А. Кожев различает два типа тирании: тиранию, идеал которой дан только в форме утопии и которая осуществляется исключительно во благо одного социального класса, и тиранию, идеал которой дан в форме действующей, ведущей к социальным преобразованиям идеи и которая осуществляется ввиду универсального (национального, имперского, гуманистического) горизонта. Оказывается ли сегодня, спустя много веков после завершения Ксенофонтом трактата «Гиерон», принципиально возможной «популярная и просвещенная» тирания уже не в качестве лишь утопического проекта? Такой вопрос ставит перед нами Кожев.
... для более широкого распространения любые идеи нуждаются не только, и даже не столько в героических «подвижниках», сколько в философском и научно-теоретическим обосновании. Именно философия и теория, выявляя и описывая «картину мира», онтологию с её причинно-следственными связями или » закономерностями» через одно-два поколения влияет на самоопределение более широких групп людей – профессиональные и родительские сообщества, представителей государственных органов управления, да и на самих педагогов, в конце концов.
Ситуация сложная. Украина. Белорусь. Внутренняя ситуация в России. Много эмоциональных и ситуативных вызовов. Много актуалитета. Поспешность реакции не свидетельствует о ее продуманности. Эмоции не всегда хороший советчик. В драке проигрывает тот, кто теряет контроль над собой.
Обращаясь к прояснению феномена авторитета, А. Кожев различает политическую тиранию и деспотизм. Статья «Тирания и мудрость» (1950) анализирует тайное желание тирана (и любого политика) – направлять выбор человека посредством организации «подчинения без принуждения». Подчинение политику тем более связано с «авторитетом», чем менее власть прибегает к чистой насильственной мощи (включая угрозу оной). Иными словами, политик ищет признания со стороны равных – настолько, насколько предполагаемое «равенство» не превращается в угрозу самой его власти. Поскольку политиком (как политиком) движет желание признания, а ценность признания прямо пропорциональна мере присущей ему «добровольности», идеал, к которому устремлен политический деятель, по форме своей определен «всеобщим признанием». Таким образом, «разумный тиран» стремится к упразднению тирании, насколько данное упразднение не утопично в настоящий момент времени, а также к выстраиванию эффективной сети социальной коммуникации, избавляющей от чрезмерного применения силы.
Схема очень проста. Процесс обучения направлен на освоение различных знаковых [семиотических] систем, которые в свою очередь не только выступают в качестве каркасной инструментальной структуры продуктивного «действия», но и связывают отдельные акты с коллективной мыследеятельностью (МД). Процесс подготовки направлен на освоение средств деятельности. Процесс образования [в узком смысле слова] направлен на освоение представлений об объектах, с которыми «актор» имеет дело; в пределе — онтологических представлений или, как иногда говорят, картины мира. Процесс воспитания направлен на освоение ключевых ценностей и целей деятельности.
В статье «Тирания и мудрость» (1950) А. Кожев акцентирует внутренние отношения, установленные между философией и педагогикой. Именно в пространстве «педагогики» пересекаются намерения и усилия философов, с одной стороны, и государственных деятелей, с другой. Именно здесь возникает их конфликт. Согласно Кожеву, «философкая педагогика» требуется мыслителю в качестве способа удержать достаточную меру открытости своего мышления тому, что находится за пределами индивидуальной мысли как таковой. Иначе говоря, философу необходима дискуссия, если он желает избежать закоснения в «безопасном» признании со стороны произвольно отобранных «благожелателей» . Философская дискуссия, не будучи производством непосредственно применимых «рецептов», обращает внимание ее участников на те «внефилософские» условия, которыми опосредуется их своеобразная «применимость» в конкретный момент времени.