29 июля 2026, среда
Подборка · 50 цитат автора

50 лучших цитат — Станислав Лем

50 цитат, по которым узнают Станислав Лем: коротко, точно, без воды.

Размер:102050100200
  1. Сочувствие — штука не очень емкая и не очень растяжимая. Оно хорошо, пока речь идет о единицах, и оно беспомощно, когда дело коснется массы.
    Барнс · книга
  2. Мы отправляемся в космос приготовленные ко всему, то есть к одиночеству, борьбе, страданиям и смерти. Из скромности мы не говорим этого вслух, но думаем про себя, что мы великолепны. А на самом деле, на самом деле это не всё и наша готовность оказывается недостаточной. Мы вовсе не хотим завоёвывать космос, хотим только расширить Землю до его границ. Одни планеты пустынны, как Сахара, другие покрыты льдом, как полюс, или жарки, как бразильские джунгли. Мы гуманны, благородны, мы не хотим покорять другие расы, хотим только передать им наши ценности и взамен принять их наследство. Мы считаем себя рыцарями святого Контакта. Это вторая ложь. Не ищем никого, кроме людей. Не нужно нам других миров. Нам нужно зеркало. Мы не знаем, что делать с иными мирами. Достаточно одного этого, и он-то нас уже угнетает. Мы хотим найти собственный, идеализированный образ, это должны быть миры с цивилизацией более совершенной, чем наша. В других надеемся найти изображение нашего примитивного прошлого, в то же время по ту сторону есть что-то, чего мы не принимаем, от чего защищаемся. А ведь мы принесли с Земли не только дистиллят добродетели, героический монумент Человека! Прилетели сюда такие, какие есть в действительности, и когда другая сторона показывает нам эту действительность — не можем с этим примириться.
    Снаут · книга
  3. Контакт — означает обмен какими-то сведениями, понятиями, результатами… Но если нечем обмениваться? Если слон не является очень большой бактерией, то океан не может быть очень большим мозгом. С обеих сторон могут, конечно, производиться какие-то действия. В результате одного из них я смотрю сейчас на тебя и пытаюсь тебе объяснить, что ты мне дороже, чем те двенадцать лет, которые я посвятил Солярису, и что я хочу быть с тобой. Может, твоё появление должно быть пыткой, может, услугой, может, микроскопическим исследованием. Выражением дружбы, коварным ударом, может, издевательством? Может быть, всем вместе или — что кажется мне самым правдоподобным — чем-то совсем иным. Но в конце концов разве нас должны занимать намерения наших родителей, как бы они друг от друга ни отличались? Ты можешь сказать, что от этих намерений зависит наше будущее, и с этим я соглашусь. Не могу предвидеть того, что будет. Так же, как ты. Не могу даже обещать тебе, что буду тебя всегда любить. После того, что случилось, я ничему не удивлюсь. Может, завтра ты станешь зелёной медузой? Это от нас не зависит. Но в том, что от нас зависит, будем вместе. Разве этого мало?
  4. В сущности она зеркало, в котором отражается часть твоего мозга. Если она прекрасна, то только потому, что прекрасно было твоё воспоминание. Ты дал рецепт. Кольцевой процесс, не забывай.
    Сарториус · книга
  5. Но, кроме этого, есть ещё одна вещь, которая порой помогает нам стать выносливее своего тела, сильнее своих мышц, твёрже своих костей. Это то, что заставляет нас продолжать даже заведомо безнадёжное дело во имя другого человека. Выше этой силы, как ни назови её — упорства или верности своему долгу, нет ничего, ибо наивысшим мерилом для человека является другой человек.
    Петр Арсеньев · книга
  6. Каждый человек должен знать, что другие его не бросят — ни при каких обстоятельствах. Что можно всё потерять, но люди должны быть на борту — и живые, и мёртвые. Этого правила не было в уставе. Но если б ему не следовали, никто не смог бы летать.
    Рохан · книга
  7. Ведь чем, позвольте спросить, была до сих пор культура? Человек убеждал человека быть добрым. Только добрым. А куда прикажете распихать остальное? История распихивала так и сяк, где внушением, где принуждением, но в конце концов всегда что-то не помещалось, выпирало, вылезало наружу.
  8. С точки зрения здравого смысла историю человечества не понять. Разве Кант, Аверроэс, Сократ, Ньютон, Вольтер поверили бы, что в двадцатом веке бичом городов, отравителем легких, свирепым убийцей, объектом обожествления станет жестянка на четырёх колесах, а люди предпочтут погибать в ней, каждую пятницу устремляясь лавиной за город, вместо того чтобы спокойно сидеть дома?
    Ийон Тихий · книга
  9. Наш мир – давно уже труп, прекрасно сохранившийся, поскольку его все искуснее мумифицируют. В маскировке мы добились немалых успехов.
  10. …Нам нужно время, а его у нас больше не будет. Я всегда повторял: если бы у наших политиков хватило ума попытаться вытащить из этой ямы все человечество, а не только своих, мы бы, глядишь, и выбрались. Но только на опыты с новым оружием всегда находятся средства в федеральном бюджете. Когда я говорил, что нужна «аварийная программа» социоэволюционных исследований, а для этого — специальные моделирующие машины, и средств на это понадобится не меньше, чем на создание ракет и антиракет, мне в ответ только усмехались и пожимали плечами. Никто не принимал моих разговоров всерьез, и все, что у меня осталось, — это горькое удовлетворение от сознания своей правоты. Прежде всего следовало изучить человека, вот что было главной задачей. Мы не сделали этого; мы знаем о человеке недостаточно; пора наконец в этом признаться. Ignoramus et ignorabimus [не знаем и не узнаем (лат.)] — потому что времени уже не осталось.
    Глас Господа · книга
  11. При всем содеянном зле именно наука вызволила значительную часть человечества из голодного существования, тогда как фундаментом всех религиозных систем азиатского образца является именно равнодушие — столь же возвышенное, сколь катастрофическое по своим последствиям.
  12. Год назад у меня был американский писатель из рода экспериментаторов, который хвалил мои книги за то, что он их не понимает, так как считал это доказательством их оригинальности.
    Виктор Язневич · книга
  13. Не тот, Трурль, счастье творения добра познает, кто должен других неустанно по голове гладить, от восторга вопить да камни с дороги убирать, а тот лишь, кто может и печалиться, и рыдать, и камнем другому голову размозжить, но по доброй воле и сердечной охоте этого не делает!
    Клапауций · книга
  14. – Такой религии я не знаю, – сказал он, немного помолчав. – Такая никогда не была… нужна. Если я тебя хорошо понял, а боюсь, что это так, ты думаешь о каком-то эволюционирующем боге, который развивается во времени и растет, поднимаясь на все более высокие уровни могущества, к осознанию собственного бессилия? Этот твой бог – существо, которое влезло в божественность, как в ситуацию, из которой нет выхода, а поняв это, предалось отчаянию. Да, но отчаявшийся бог – это ведь человек, мой милый. Ты говоришь о человеке… Это не только скверная философия, но и скверная мистика.
    Солярис · книга
  15. Каждый из нас с малых лет вцепляется в какую-нибудь частичку своего Я, которая им выбрана, выучена, получила признание окружающих, и вот мы холим ее, лелеем, совершенствуем, души в ней не чаем; так что каждый из нас — частица, притязающая на полноту, жалкий обрубок, выдающий себя за целое
    Глас Господа · книга
  16. Мысль о Создателе, который попросту забавлялся, весьма привлекательна, но тут мы входим в порочный круг: мы готовы счесть Творца злонамеренным не потому, что он сотворил нас такими, а потому что сами мы злонамеренны. А ведь если человек так ничтожен, так неприметен перед лицом Мироздания, как об этом говорит нам наука, то манихейский миф — очевидная несообразность. Скажу, иначе: если мир действительно сотворен (чего я, впрочем, не допускаю), необходимый уровень знаний несовместим с туповатыми шутками. Ибо — в этом, собственно, и состоит мое кредо — нет и не может быть идеально мудрого зла. Разум говорит мне, что Творец не может быть мелким пакостником, иллюзионистом, который подсмеивается над тем, что творит. То, что мы принимаем за злонамеренность, — возможно, обычный просчет, ошибка; но тогда мы приходим к еще не существующей теологии ущербных божеств. А область их созидательной деятельности — та же самая, в которой творю я сам, то есть вероятностная статистика.
    Хоггарт · книга
  17. В науке существуют реальные знания и знания, создающие духовный комфорт; они не обязательно совпадают. В науках о человеке различение двух этих видов почти невозможно. Мы ничего не знаем так скверно, как самих себя, — не потому ли, что, пытаясь узнать, и узнать достоверно, что именно сформировало человека, мы заранее исключаем возможность сочетания глубочайшей необходимости с нелепейшими случайностями?
    Хоггарт · книга
  18. И почему это без водительских прав запрещено разъезжать по дорогам, а вот людям, начисто лишенным порядочности — о знаниях я и не говорю, — позволено печатать свои сочинения беспрепятственно и в любых количестве? Инфляция печатного слова отчасти вызвана экспоненциальным возрастанием количества пишущих, но издательской политикой — тоже. Детство нашей цивилизации было временем, когда читать и писать умели лишь избранные, по-настоящему образованные люди. Этот критерий сохранял силу и после изобретения книгопечатания; и хотя сочинения глупцов иногда издавались (тут ничего не поделаешь), их число еще не было астрономическим — не то что теперь. В разливе макулатуры тонут действительно ценные публикации: ведь легче отыскать одну хорошую книгу среди десяти никудышных, чем тысячу — среди миллиона.
    Хоггарт · книга
  19. История человеческого познания — это ряд, имеющий в пределе бесконечность, а философия пытается до этого предела добраться одним прыжком, коротким замыканием, дающим уверенность в совершенном и непоколебимом знании. Тем временем наука движется мелким шагом, по-черепашьи, а то и вовсе, казалось бы, топчется на месте, но в конце концов добирается до последних рубежей, до окончательной границы разума, проведенной философами, и, не замечая никаких пограничных столбов, преспокойно идет себе дальше. Ну разве могли философы не впасть в отчаяние? Одной из форм такого отчаяния был позитивизм с его весьма специфической агрессивностью: он выдавал себя за верного союзника науки, будучи, в сущности, ее ликвидатором. Надлежало подвергнуть примерному наказанию все то, что разъедало и подтачивало философию, обращая в ничто великие открытия, — и позитивизм, этот мнимый поборник науки, не замедлил вынести ей приговор, заявив, что наука в действительности ничего не может открыть, ведь она — всего лишь сокращенная запись опыта. Позитивизм попытался оседлать науку, заставив ее признать свое бессилие во всем, что относится к области трансцендентного (что ему, впрочем, так и не удалось). История философии есть история последовательных отступлений. Сначала она стремилась открыть абсолютные категории мироздания, потом — абсолютные категории разума, а тем временем, по мере накопления знаний, все яснее замечалась ее беспомощность. Ведь каждый философ поневоле объявлял себя самого абсолютным образцом человеческого рода и даже всех возможных разумных существ. Напротив, наука — это как раз трансценденция опыта, сокрушающая в прах вчерашние категории мышления; вчера пало абсолютное пространство и время, сегодня рушится якобы вечная противоположность между аналитическими и синтетическими суждениями, между предопределенностью и случайностью. Но почему-то ни одному из философов не приходило в голову, что не слишком благоразумно выводить из правил собственного мышления законы, действительные для всех людей и всего человечества — от эолита до эпохи угасания солнц. Выражусь более резко: подставлять в умозаключениях себя в качестве искомой общечеловеческой нормы — значит поступать безответственно. Стремление понять «все», на которое при этом ссылаются, имеет разве что психологическую ценность. Поэтому философия гораздо больше говорит о людских надеждах, страхах, влечениях, чем о тайнах абсолютно равнодушного к нам мироздания, которое лишь однодневкам кажется царством вечных и неизменных законов. Даже если мы познали такие законы, которых никакой прогресс не отменит, мы не можем отличить их от тех которые будут заменены другими. Потому в философах я видел лишь людей, движимых любопытством, а не глашатаев истины. Разве, формулируя тезисы о категорических императивах или об отношении мышления к восприятию, они начинали добросовестно расспрашивать бесчисленных представителей человеческого рода? Да нет же — они спрашивали себя и только себя, раз за разом короновали собственную персону, выдавая ее за образец человека разумного. Именно это возмущало меня и мешало читать даже самые глубокие философские сочинения: не успев открыть книгу, я натыкался на вещи, очевидные для автора, но не для меня; с этой минуты он обращался к самому себе, на себя самого ссылался, а значит, утрачивал право высказывать суждения, истинные для меня и тем более — для всех остальных двуногих. населяющих нашу планету.
    Хоггарт · книга
  20. В истории несчетное множество раз появлялись мыслители, которые полагали, что процесс познания и вправду можно начать с нуля, а чистая логика однозначно приведет к единственно правильному результату. Такая иллюзия многих толкнула на отчаянные попытки. А ведь затея эта пустая. Невозможно начать что бы то ни было без исходных посылок, независимо от того, осознаются они или нет. Эти посылки задаются и биологической природой человека, и амальгамой его культуры. Ведь культура — это тонкий слой, вклиненный между организмами и средой обитания; культура существует лишь потому, что среда неоднозначно диктует поведение, при котором обеспечивается выживание, так что всегда остается зазор для свободы выбора. Зазор, достаточно широкий, чтобы разместить в нем тысячи разных культур.
    Хоггарт · книга
  21. Ученый уподобляется обученному слону, которого погонщик поставил перед преградой. Он пользуется силой разума, как слон — силой мышц, подчиняясь приказу. Это необычайно удобно: ученый отныне готов на все, так как ни за что уже не отвечает. Наука становится орденом капитулянтов; логический расчет — автоматом, заменяющим человеку нравственность; мы уступаем шантажу «высших соображений», что-де атомная война может быть косвенно благодетельной, поскольку это вытекает из арифметики. То, что сегодня считается злом, завтра может оказаться благом, и из этого заключается, что само зло есть в известном отношении благо. Разум отмахивается от интуитивной подсказки эмоций; гармония идеальной машины возводится в образец для цивилизации и каждого человека в отдельности. Средства цивилизации объявляются целями, высшие ценности обмениваются на удобства. Соображения удобства, по которым пробки в бутылках заменяются металлическими колпачками, а те, в свою очередь, — пластиковыми, отскакивающими при нажатии пальцем, сами по себе совершенно невинны, но в применении к человеку они становятся чистейшим безумием; любой конфликт, любая проблема уподобляются не слишком удобной пробке, которую следует вышвырнуть и заменить чем-нибудь поудобнее.
    Хоггарт · книга
  22. Физика — это узкая тропинка над пропастями, недоступными человеческому воображению. Это собрание ответов на некоторые вопросы, которые мы задаем миру, а мир отвечает нам — с условием, что мы не будем задавать ему иных вопросов, о которых вопиет здравый смысл. Что такое здравый смысл? То, что содержит интеллект, основанный на тех же чувствах, что у обезьян. Интеллект, познающий мир в соответствии с законами, сформированными в его земной биологической нише. Но мир за пределами этой ниши, этого рассадника умных человекообезьян, имеет особенности, которые нельзя взять в руку, увидеть, укусить, услышать, ощупать и, таким образом, освоить.
    Лоджер · книга
  23. Политика имеет дело с будущими событиями, которые точно предвидеть нельзя, а опытный политик — это тот, кто прекрасно об этом знает, но гнет свое из патриотизма, чувства долга и осознания исторической необходимости.
  24. — ... Теоретически можно идти с радароскопом, но вы когда-нибудь пробовали ходить в горы с таким снаряжением? Пиркс признался, что не пробовал. — И не советую. Это самый сложный способ самоубийства.
    Пнин · книга
  25. Спокойно, только спокойно. В конце концов, что оно может мне сделать? Подумаешь — маленькое светящееся дерьмо. Мне-то что до всего этого? Мое дело патрулировать сектор. Да пошло оно к чертовой матери.
    Пиркс · книга
  26. Все интеллектроники знают или, во всяком случае, делают вид, будто знают, какие молекулярные процессы и токи вызывают те или иные реакции или ответы автомата, и поэтому отвергают любые предположения об их разумности как абсолютную чушь.
    Массен · книга
  27. Он мог взять только производственный рецепт, который состоит не из слов. Это сохранившаяся в памяти запись, то есть белковая структура, как головка сперматозоида или яйцо. В мозгу нет никаких слов, чувств, воспоминание человека — это образ, записанный языком нуклеиновых кислот на молекулярных асинхронных кристаллах. Ну он и взял то, что было в нас лучше всего вытравлено, сильнее всего заперто, наиболее полно, наиболее глубоко отпечатано, понимаешь? Но он совсем не должен был знать, что это для нас значит, какой имеет смысл. Так же как если бы мы сумели создать симметриаду и бросили её в океан, зная архитектуру, технологию и строительные материалы, но не понимая, для чего она служит, чем она для него является…
    Снаут · книга
  28. Я повторил эту игру, и снова, как сто лет назад, какая-то очередная волна равнодушно откатилась, будто насытившись новыми впечатлениями. Я знал, что пробуждения её «любопытства» пришлось бы ждать несколько часов. Я снова сел, но это зрелище, хорошо известное мне теоретически, что-то во мне изменило. Теория не могла, не сумела заменить реального ощущения.
  29. Мой учитель оставил мне наказ, которому я стараюсь следовать. Вот он: не успокаиваться! Никогда не удовлетворяться сделанным, всегда стремиться вперёд. Именно так всегда поступали люди, которым удалось чего-нибудь достигнуть в своей жизни.
    Чандрасекар · книга
  30. Там, перед камином с потрескивающими поленьями, я постиг слово «никогда». На Земле живут и будут жить тысячи, миллионы, миллиарды людей, великих и малых, лучших или худших, но в этом сквозь все века проходящем потоке никогда уже не будет того единственного человека, которого я любил, — и любил так сильно, что даже сам не знал этого.
    Петр Арсеньев · книга
  31. Мы чувствуем, что цивилизация в своем поступательном движении отрывается, что ее отрывают от традиционных исторических корней, поэтому она должна зондировать свое будущее, она должна сегодня принимать решения, последствия которых спасут или погубят наших детей и внуков. Такое положение дел выше наших сил, и его иногда называют future shock – шок будущего, потрясение от видения непостижимого, раздираемого противоречиями, но вместе с тем и неотвратимо приближающегося будущего. Это положение дел застало литературу и science fiction неподготовленными. То, о чем сегодня говорит «нормальная» беллетристика, как и то, что рассказывают разукрашенные книги SF, уходит и уводит от мира, который есть, и тем более от мира, который стоит у ворот, – у ворот, ведущих в XXI век. «Обычная» литература часто замыкается в себе самой или прибегает к мифологическим мутациям, к алеаторизмам (alea – игральная кость, жребий; алеаторика – учение о случайности, алеаторизм – введение случайных элементов), к языку темному и запутанному – а science fiction превращается в псевдонаучную сказочку или пугает нас упрощенными картинами грядущих кошмаров цивилизации. Обе склоняются к подобным формам – отказу от действий, которые придавали литературе качество, которое Дж. Конрад назвал «воздаянием по справедливости видимому миру». Но чтобы воздать по справедливости, надо сначала понять аргументы спорящих сторон; поэтому нет ничего более важного, чем попытки понять, куда наш мир движется и должны ли мы этому сопротивляться или, принимая это движение, активно в нем участвовать.
  32. Он исследовал влияние камней в моче Наполеона на исход битвы под Ватерлоо, доискивался, как воздействовало усиленное производство гормонов на коллективные видения святых, — тут он провёл пальцем вокруг головы, что должно было означать нимб, и рассмеялся.
  33. Человек в состоянии овладеть только тем, что может понять, а понять он может только то, что выражено словами. Не выраженное словами ему недоступно.
Смотрите также